Философские рассказы  

Желтый фатум

Наше положение в мире представляет собой нечто такое, чему бы лучше
вовсе не быть…
А. Шопенгауэр


Герман отодвинул от себя чашку с кофе, задернул штору, немного походил по комнате, снова подошел к окну, открыл его и стал равномерно вдыхать освежающий воздух. Ничего не помогало. Желтый свет струился отовсюду, давил своей невесомостью так настойчиво, что в горле появился знакомый привкус тошноты. Оттенки хлынувшей лавины варьировались от охряного до лимонного, затушевывали участки стен и поверхности мебели. Всепроникающие желтые щупальца осязали сердце, копошились в порах и капиллярах. Герман сжался, плотно смежил веки; под ними, рассекая мглу, метались искристые зигзаги; по телу прошли судороги, а через несколько минут по венам начала растекаться нежащая истома. Герман застонал, вытирая пот со лба…

Желтый цвет преследовал его с той поры, когда он стал осознавать себя, и все минувшие годы были жестокой и отрадной, неизъяснимой, вынужденной аудиенцией у желтого наваждения. Он не помнил, когда именно в его жизни появились первые сюрреалистичные пятна, помнил только, что в детстве они не были изощренно пугающими; возникавшие на поверхностях инородные потеки лишь разбавляли черствую обыденность волнующей сказочностью. Переходя в отрочество, умный мальчик стал задумываться: почему и школьные уроки, и тягучие заботы родителей, и беспечная суета ровесников полностью игнорируют желтую составляющую Вселенной. В минуты наибольшего смятения он пытался формулировать вопросы, которые мог бы задать самым авторитетным в то время для него людям – дедушке и учителю математики. Но оказалось, что кто-то или что-то этому препятствует. Окрыленное душевное беспокойство разрывало тесную оболочку словесной материи, а органы речи словно цепенели при попытке выразить невыразимое. Невозможно было указать жестом на эфемерные брызги, назвать или обозначить их так, как если бы дело касалось обычных явлений природы или бытовой сферы. Выступавшая из потаенных недр желтизна не имела ничего общего с иными красками интерьеров и ландшафтов, она не была краской. Что она собой представляла? Щели в эмпирике? Вспышки бессодержательной сакральности? Лоскуты радуги из надмирного будущего? Подросток молчал; ни вопросы, ни восклицания, вибрировавшие в подоплеке души, не прорвалась через внутренние патрули. Истина застигла его в ранней юности, ошеломила и ужаснула: он понял, что светящиеся вкрапления на объектах являются ему одному, больше их никто не видит. Весь мир немедленно разделился на две половины: в одной был он вместе с тайной четвертого измерения, в другой – все остальное.

Бесформенные обрывки желтизны возникали внезапно; они бывали мертвыми точками – осколками запредельной статики, глашатаями ни о чем; порой они медленно или быстрее плутали, создавая неописуемые траектории; а чаще всего, почти не двигаясь, легко пульсировали в невыносимом ритме. Они присутствовали недолго, затуманивались и исчезали, успев нанести своим излучением очередной незаживающий узор на сердце Германа.

В юности еще теплилась иллюзия, что мистичными искрами в нагромождениях фактичности можно пренебречь. Герман надевал серый костюм, гулял по улицам, заходил в кафе, выпивал черный кофе или оранжевый прохладительный напиток. Розовые дымы заката плавились в фиолетовых сумерках, радужные полдневные клумбы в садах кормили полосатых пчел, играли многоцветные соки зреющих плодов среди буйной зелени. Яркая пестрота биомасс и вещей, не потревоженная желтой неестественностью, казалась самодостаточной. Герман посещал знакомых и изредка приглашал гостей к себе. Шли однообразные беседы о ценах и моде, об угрозе войны на отдаленном континенте, о премьерах и бестселлерах, о чьих-то нескончаемых интригах. В психических глубинах уравновешенного скептика иногда закипала безумная надежда на то, что, может, густые телесные колеры земного обустройства на каком-то уровне примирятся с фантомным цветом и создадут преображающую человека гармонию. Однако беспощадный и невозмутимый разум подсказывал, что симбиоз был бы чудовищным, вернее, он даже теоретически невозможен. Торопливая эволюция кует железную логику и возгоняет пенящиеся таинства по законам сиюминутности. Хлопотливые микрокосмы, утопая в своей мизерности, полагают, что строят себе счастье, и рисуют техногенно-утопичное будущее всеми красками без желтой трансцендентности.

Желтеющие выплески бездны, бывало, не появлялись неделями, не ранили многоплановую предметность, не высвечивали никчемность реалий. Тогда Герман сумбурно пытался навязать себе искусственное братание со злободневностью, надеясь таким способом скорее провести время и выйти за его границы. Однако он чувствовал, что эти потуги содержат нечто патологическое, даже преступное по отношению к формирующим эго началам. И он долго не выдерживал. Затаившись в нишах будней, он слагал моления о чаше желтой бесчеловечности, о торжестве бездыханного причащения… В груди с опасной частотой пульсировали восторг и ликование, когда потусторонняя мощь снова роняла на естественные и рукотворные объекты вензеля и кляксы желтой письменности. Эти специфичные фигуры умолчания были частью риторики инобытия, исподволь дирижировали разноголосицей душевных струн. Герман перестал выражать собой социально адаптированное существо и сократил контакты со сферой обитания до минимума, необходимого для физического выживания. Он машинально выполнял свою несложную работу, монотонно удивлялся, как быстро зимы сменяются веснами, покупал себе неброскую одежду и привычную пищу, наблюдал по настроению маленькие бури в садовых прудах или осколки фантасмагорий в глубоких зеркалах витрин.

Железнодорожные линии разносили маету, гудели и отсвечивали тоской; самолеты чертили в синеве белоснежные одноразовые колеи; петляли фарватеры, стези, каналы и трассы; сбегались и расходились векторы земных предопределенностей. А над всеми целевыми и хаотичными, героическими и бесславными маршрутами висела недвижная простота бездорожья, где концы не сводились с концами, а утопали в бесконечности.

Герман почти не вспоминал утекшие годы, тихо и шаблонно чередовались его непредприимчивые труды и пассивные досуги. В рамках пульсирующей яви сохранялся безальтернативный статус-кво: выводы и заключения грезили о бездоказательной правоте; ветшающие продукты борьбы противоположностей, умывшись радиацией непреложности, отчаливали за горизонт; любой тезис настоятельно требовал антитезиса, их искусственный синтез рассыпался от первого залетного ветра. А не зависящая от мироздания желтизна имела свои точки опоры за пределами галактик и, выступая со своих позиций, прикладывалась к разновидностям естества, предваряя его тотальное вычитание. Так, у всех легких отнимется воздух, у сердец – их достаточность, и вообще у каждого лица и обличья – его наличие.

Формы всеобщей катастрофы ласкались токами солнца, овевались испареньями почв и океанов, перемежались благоухающими красотами флоры. Пунцовые рябиновые ветки и белопенные гроздья сирени, капли дождя и снежинки попеременно стучались в окна Германа, что-то провозглашали, обещали или просто навязывали свою токсичную привлекательность. Как страстно демонстрирует себя Земля фундаментом для счастья! Всеми средствами она тщится отвлечь единицы человекобытия от зова Всеединого и до самозабвения опутать их узами сентиментальности, ритуалов и стереотипов. Достигнув середины жизни, Герман почувствовал, что все быстрее деградирует в качестве насельника сомнительной планеты вкупе с туземными ортодоксами и парадоксами. А ничем не задеваемый константный центр его Я все глубже вбирал огнисто-желтые блики Универсума.

С каких-то пор Герману в безлюдных местах стало чудиться, что янтарные эманации потусторонности затормаживают его мозг, стремясь заменить мыслительные процессы предвкушением непререкаемой аутентичности. Сходит ли он с ума? Если да, то стоит ли этого опасаться? Куда может привести его разум, зиждущийся на лабиринтных приемах суждения и пустозвонном множестве догадок? Потаенные сути его личности будто рвались навстречу беззвучным позывным неведомого проводника, одолевая барьеры страха. Когда супертонкие щупы летучего цвета вскрывали некоторые из несметных пещер в заказниках подсознания, внешняя осознанность разуверялась в себе и цепенела, воля к гибели опалялась импульсами бессмертья. Обещала ли желтая феноменальность свободу в Абсолюте? Она молчала…

Постояв у окна минут десять и внезапно обнаружив, что время споткнулось и застопорилось, Герман опустился в кресло и откинул назад голову. На бежевом потолке нарисовался небольшой солнцеобразный диск и медленно расширялся, нагнетая неслепящую яркость. В углах комнаты, источая аромат заповедной стерильности, тихо шуршали лотосы – символы мифичных откровений из ареала детских мечтаний, выразители даосской харизмы, каковыми они казались в юности. Утомленный индивидуум не нашел в себе сил удивиться, почему он не леденеет от ужаса. Нет, ему было тепло и странно уютно. Из покачнувшихся стен выступило непобедимое и нелюдимое свечение Фатума, уже соединенного с доброй волей; золотистые струи мерно стекали на пол, замазывали и перечеркивали атмосферу, неприродная тяга настраивала дыхание только на выдох. Боли не было. Герман ощутил, как с ядра его самости, раздвинувшегося от мощных вливаний, начала сползать физико-психическая оболочка вместе с пятью чувствами, четырьмя основными законами логики, десятью заповедями и тремя измерениями. То, что являлось желтым цветом, перестало являться и обозначилось в своем бытии…

Галина Болтрамун


Главная страница
Малая проза